Николай Николаевич Вильмонт (1901-1986) одна из интереснейших фигур в нашей литературе. Исследователь немецкой и русской литературы, признанный знаток Гёте




НазваниеНиколай Николаевич Вильмонт (1901-1986) одна из интереснейших фигур в нашей литературе. Исследователь немецкой и русской литературы, признанный знаток Гёте
страница5/12
Дата публикации26.09.2014
Размер2.13 Mb.
ТипДокументы
www.lit-yaz.ru > Литература > Документы
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   12
Глава четвертая

двойне возбужденный прочитанной и понятой — не без усилия — замечатель­ной книгой Пастернака, а также собственным литерату­роведческим замыслом, я побежал пешком с Чистых прудов к нему — бульварами на Волхонку.

— З д р а в с т в у й т е , — сказал он настороженным голо­сом и со столь же настороженной мнительностью в

лице (и то сказать, получив драгоценный подарок, я целых семь дней не давал о себе з н а т ь).

Но я с ходу же начал посильно варьировать пушкин­ское «Ты, Моцарт, бог...». Лицо его сразу преобра­зилось, и — это было смешно и трогательно ! — он имел вид преглупо осекшегося человека. Я сразу догадался почему: он уже приготовил совсем другую речь на тему, что, мол, мое «неприятие» его книги ничуть не поколеб­лет нашей дружбы. Я не ошибся. Он уже заговорил.

— А я, сказать по правде, уже примирился с тем, что при всех наших добрых отношениях — вы стихов моих не приняли.

Я, если это было возможно, еще больше полюбил его за эту детскую мнительность... Кем я был, чтобы он этим так смущался? Я весело перебил его:

— Вы читали Аверченко — «Сатириконцы в Ев­ропе»?

— Нет, не читал.

— Это и неважно. Должен признаться, я не сразу освоил язык «Сестры моей жизни». Но потом со мной случилось, как с «сатириконцами». Они не знали итальян­ского языка и вдруг, чуть ли не у могилы Данте, с изумле­нием обнаружили, что его понимают. Все объяснилось как нельзя проще: это говорили такие ж е, как они, русские путешественники. Так и со мной. Сначала мне язык этой книги показался слишком смелым, слишком новым (по лексике, по системе метафор), так сказать, «чужеземным». Но вдруг я понял, что это и есть язык нашей новой поэзии. Все посолено исконно русской «горячею солью нетленных р е ч е й » , — (эту строчку Фета часто приводил П а с т е р н а к ) , — и сквозь неслыханно но­вое, чуть-чуть — и не так уж чуть-чуть! — проступает, как говорил друг вашего отца Серов, «хорошее ста­р о е » . — (Этот пассаж, включая цитаты из Фета и Серова, был, конечно, мною «придуман» и даже литературно отработан во время моего пешего путешествия на Вол­хонку.)

— Ха-ха-ха-ха! Как вы здорово это придумали мне сказать! Спасибо, Коля! — Он меня поцеловал.

Не дав ни ему, ни себе опомниться, я тотчас же заговорил о предполагаемой зачетной работе. Пусть читатель от меня не ждет дословного воссоздания моей тогдашней речи. В памяти она не сохранилась. Но основные положения моего замысла я помню отчетливо.

Мною проводилась мысль (конечно, не только мне принадлежавшая) — мысль об утомлении и снашивае-мости «материи поэзии» от постоянной потребности художника в «первичном», то есть в ее обновлении. Вместе с тем я полагал, что в поэзии всех времен и народов, на протяжении ее развития, копятся элемен­ты, пригодные для ее п р е о б р а ж е н и я , — уже потому, что эти элементы представляют собой вечные свойства поэ­зии, «горячую соль» ее «нетленных речей». Д л я меня, для моего юношеского энтузиазма, эти элементы метафо­рического мышления, в прошлом разряженные, разроз­ненные, лишь оживлявшие речь стихотворцев, в поэзии Пастернака впервые заполнили все «поле творчества».

Метафору (в прямом и расширенном значении терми­на) я тогда воспринимал — понятно, ошибочно! — как поэзию kad auto 1, и если я все же говорил во множест­венном числе об элементах, то я под этим подразуме­вал лишь всевозможные разновидности метафорического построения.

Для меня (по сей день не знаю, не завирался ли я) даже такие простые пушкинские строки, как:

Для берегов отчизны дальной Ты покидала край ч у ж о й , —

были «метафоричны». Я утверждал, что слово «край» здесь, благодаря соседству с «берегами отчизны даль-ной», обладает двояким значением: края — страны и края — предела (предельной черты, морской грани), по­чему в этой игре смысловых оттенков и возникают два противостоящих друг другу берега, две точки — отплытия и намеченной цели 2.

Рядом с этим, быть может, и сомнительным при­мером я говорил и о развернутых риторических метафо­рах Пиндара, которые — при очень слабом знании гре­ческого языка — хоть и приводил в подлиннике, но почерпал в трудах фон Виламовиц-Мёллендорфа и, шар­латанствуя, переводил с его же немецких переводов; говорил я и о метафорах Шекспира, таких, как «прокля­тие, лежащее в пару», где отвлеченное понятие, соче­таясь с буколической «пристальной прозой» (этим выра­жением я, естественно, не мог воспользоваться; оно возникло в позднейшем послании Пастернака к Ахмато­вой), нежданно обретает небывалую мощность; упомянул о Гёте, мыслившем и ощущавшем мир как движение и как движение же поэтически его воссоздававшем.

1 Как таковую (древнегреч.). Об этом я высказался на семинаре М. О. Гершензона; и он со мной согласился, педагогически подняв указательный палец.

Ради этого молодой Гёте проделал колоссальную работу над немецким языком (в свой страсбургский период и в период его «Больших гимнов»), неожиданно соединяя наречие с деепричастием или глагол с необычным предло­гом, благодаря чему действие, выражаемое глаголом, получало новую направленность, что опять-таки повыша­ло динамичность, движение, подвижную устремленность образа — к примеру, глагол «entgegenglьhen» («рдеть навстречу» — в одно слово). Позднее я прочел сходное у столь популярного в свое время Фридриха Гундольфа, но это не было и тогда моим собственным «оригиналь­ным вкладом» в историю и теорию литературы. Мне посчастливилось познакомиться с этого рода наблюде­ниями над языкотворчеством великого поэта, содер­жавшимися в докторской диссертации одной умной женщины; она была подписана немецким именем и немецко-еврейской фамилией (ни названия ее труда, ни имени автора я, к сожалению, не могу припомнить — Гундольф же высокомерно на нее не сослался). Замечу только: термин «метафора» я недозволительно расширял; теперь бы я воспользовался более общим термином тропы, что по-гречески означает «повороты» (обороты поэтической речи и поэтического вдохновения).

Но потом я перешел к тому, что меня и поощрило избрать тему «Повесть об одной волне материи». Я выска­зал приблизительно то, что мною было сказано при разбо­ре стихотворения «Маргарита». Привел формулировку о совсем особой поэтике Бориса Пастернака («раннего», конечно), об отличительном характере его метафористи-ки: потере всеми предметами — при их вхождении в «лирический сгусток образа» — своей обособленности, своей «вырванности» из нерасчлененной целостности мира: они входят в него, как я уже сказал, лишь какой-то стороной или деталью своей биологически-достоверной «малой ц е л о с т н о с т и » , — словом, о том, что я впервые назвал в этой беседе, под прямым впечат­лением от поэзии «Сестры моей жизни» (с ее «багрян­цем малины и бархатцев»), «взаимным опылением выра­зительных деталей». Этот особый способ воссоздания целостного образа стихотворения я ставил в прямую зависимость от нового мироощущения, владевшего поэ­том, его стремления говорить как бы от имени всего зри­мого мира и непрозреваемой вселенной, а т а к ж е от следствия такого мироощущения — новой манеры вос­создания мира не в зримой ограниченности, а в без­граничной целостности — «целиком».

И через дорогу за тын перейти Нельзя, не топча мирозданья.

В отличие от метафористики, знакомой нам из поэзии прошлого, я определил метафористику Пастернака как панметафористику, в которой синтезируются и метафо-ристика Шекспира, и динамизм Гёте, и метафориче­ская емкость Ленау, четверостишие которого:

Es braust der Wald, am Himmel zieh'n Des Sturmes Donnerflьge, Da mal ich in die Wetter hin O, Mдdchen, deine Zьge —

поставлено эпиграфом к «Сестре моей жизни», и «пейза­жи души» и «исторические видения» Верлена, и идущий от Гёте пантеизм Тютчева, и игра Пушкина на смысловых оттенках одного и того же слова. У Пастернака — в тогда еще не напечатанном стихотворении:

Как я трогал тебя! Даже губ моих медью Трогал так, как трагедией трогают зал.

Получалось, хоть я этого и не думал, что вся пред­шествующая поэзия только и делала, что подготовляла поэтику П а с т е р н а к а , — мысль, конечно, еретическая, даже в тогдашних моих глазах.

И тут меня Пастернак огорошил своей реакцией на мой затянувшийся монолог:

— Коля, вы, конечно, наговорили массу умных и тончайших вещей. Более того, то, что относится к соб­ственно характеристике моей поэтики и, допустим, поэзии, меня поразило отчетливой зрелостью. Такой аналитической зоркостью меня еще не баловали, да я и сам хорошенько об этом не думал. Но — тем лучше! Если б скромность м о я не оскорблялась, я бы сказал, что она верна. Что-то такое, должно быть, и мне кумека-лось на этот счет, как ни стыдно и ни нескромно в этом сознаваться. Но я вас всегда считал таким весело-рассу­дительным и трезвым, при всей ко мне приязни, что даже опасался, что вы не примете моего сумбура. И вдруг, пожалуйста, я — чуть ли не вершина поэтической Хеоп-совой пирамиды. Такое кликушество Белому под стать,

а не вам! Вы просто ставите и меня и себя в дурацкое положение. Это Бальмонт о себе сказал: «Предо мной все другие поэты предтечи», а не я. И потом, а это главное: откуда вы знаете, что я хочу весь мой век играть деталями? Может быть, это слабость мысли, а не сила видения. Может, нам всем надо завидовать Толстому, который, отбросив всякую повествовательную изобрази­тельность (хотя бы в «Люцерне»), просто выносит свои приговоры. Это тоже входит в искусство, в литературу, когда душа переполнена стремлением к добру и под добром понимает что-то определенное, а не... «взгляд и нечто». Вы вправе спросить: а вы-то сами? То есть я-то сам? Почему я не пишу «Люцерна»? Но это совсем другой вопрос... Он замялся.

— Не в РОСТе же работать, куда меня звал Маяков­ский?

Снова пауза.

— Видите, поэзия прежде всего должна быть поэ­зией. Высказывать хоть что-то, хоть пустячки, но — не по чужим прописям. Они никому не нужны. Никто не спросит, на каком масле готовила кухарка, лишь бы было

вкусно. Без ложной скромности, я пока пеку, быть может, и съедобные ватрушки — ценою каких утрат и отречений, этого мы еще не знаем. Поэзия вбирает в себя возможное в наше время, в любое время. «Где бы русский мужик не стонал» тоже бралось из воздуха, а не из статей Чернышевского (впрочем, и из них, конечно).

А вы воспарили в сферы истории и, выдвинув кон­цепцию, обеднили жизнь поколений, а сколько их уже сошло в могилу с другими словами, с другими убежде­ниями и верой во что-то... Бойтесь концепций! Вы меня сделали завершающим камнем поэтической арки. Это — иллюзии гегельянства, над которыми смеялся Коген. А в ОПОЯЗе Шкловский (или кто там еще?) толкует о «приемах», о «развертывании сюжетов» и так далее. Это тоже концепция, и предурная. Как будто писатель все что-то мастерит, клеит и расправляет пружины, а не ловит дары Терека жизни. Это все у них — от Маяков­ского с его смешным предпочтением (себе в ущерб и себе вопреки) любого жалкого человеческого руко-творства — жизни или уж по крайней мере природе.

Я вас слушал с увлечением тонкостью ваших наблю­дений, вашей молодой эрудицией, превысившей мои обрывки знаний, удивлялся вашему аналитическому таланту. Нет, я не золочу пилюли! Но ваша концепция несостоятельна. Простите, что я вам так решительно это говорю. Но мне хотелось бы уберечь вас от завира-ния. Оно губит способности, даже талант. А им вас господь не обделил.

Я был раздавлен. А ведь в начале встречи все было так хорошо! Но я тотчас же с ним безоговорочно согласился.

Тем более я не понимаю, почему отнюдь не в первом письме из Берлина (датированном 23 ноября 1922 года) Борис Леонидович счел нужным возвратиться к тогдаш­нему нашему разговору. «Не о т с т у п а й т е , — писал о н , —

от той работы, которую Вы — вот это, наверно, на­прасно! — задумали представить в качестве зачетной! Я не знаю, какими словами заклясть Вас, чтобы Вы уверовали в их настойчивую нешуточность. Сохрани Вас бог отложить хоть на время ее или в ней усомниться, почерпнув для того сомнения в современном окружении, только этим и богатом. Меня и тогда Ваша заявка пора­зила исчерпывающей полнотой и цельностью расположе­ния тем. Мне не хочется назвать ее удачной комби-н а ц и е й , — это построение настолько напрашивается само собою, что его дедуктивная убедительность смутила меня более всего другого. Мне показалось странным не то, что я так плохо знаком с метафористикой Шекспира или лирикой Гёте, но то, как это я, столь фатально связанный особенностями и судьбами с мета­форой, так ни разу и не прошелся вверх по ее течению, о каковом верхе говорит любая ее струя силою своего движущего существования. Так называете этот предмет и Вы, говоря про «Повесть об одной волне материи» и пр. Мне не хочется говорить обо всем этом по существу: Вы знаете, как круг этих мыслей мне близок. С гётеан-ским происхождением Ленау и Тютчева надо Вас поздра­вить, как с открытием, уличившим меня в невежестве, что, может быть, немного ослабляет силу такого поздрав­ления. Главное — не отступайте, пока не будут сцеплены и сведены в труде все ветви затронутого Вами мира».

Что все это значило? И притом — ни слова о его былых возражениях! А в их основательности я был вполне уверен. Очевидно, он призывал меня к пересмотру моей еретической концепции при сохранении дельных и ему близких мыслей. Быть может, думаю я теперь, ему хотелось также — при той подавленности, в которой он пребывал в чуждой ему эмигрантской среде, где он судорожно хватался за посетившего Берлин Маяков-с к о г о , — чтобы я написал о нем то, что ему пришлось по сердцу из моих о нем соображений. Но я не последовал

его совету. По двум причинам: во-первых, я был так «испорчен немцами» (отчасти с помощью Бориса Леони­довича), что просто начисто разучился мыслить без широких историко-культурфилософских построений и, отказавшись от старой концепции, не видел, чем мог бы ее заменить; а во-вторых, потому, что уже трудился над совсем другой темой — сопоставлением «Театрального призвания Вильгельма Мейстера», не оконченного Гёте первого варианта романа, с окончательным его вариан­том — «Ученическими годами Вильгельма Мейстера».

Работа была солидная — шесть листов, выдержанных во вполне академическом стиле. Наблюдения над эво­люцией гётевского языка и повествовательного искусства были даже оригинальны, чему благоприятствовало уже то обстоятельство, что «Театральное призвание» было найдено только в 1911 году и мало кто успел о нем дельно написать до 1914 года, позднейшие же работы об этом романе мне были недоступны. Упомянутое выше иссле­дование о языкотворчестве Гёте-лирика дало закваску моим собственным наблюдениям над гётевской прозой. Г. А. Рачинский очень одобрил работу, но он уже давно — для меня и многих моих однокашников — не был авторитетом. Единственный экземпляр иссле­дования Рачинский уволок к себе домой (мне так и не удалось его выудить), а черновик я сжег, о чем впоследст­вии очень сожалел. На семинаре по Гёте я кратко изло­жил основные положения работы, заслужив весьма опас­ный по тем временам шутливый комплимент благо­душного Григория Алексеевича: «Вы красноречивы, как губернский предводитель дворянства».

О Пастернаке я так и не написал ничего при его жизни (кроме отзыва на его перевод «Гамлета», ста­тейки о переводе «Фауста» на английском языке в жур­нале ВОКСа да нескольких абзацев о том же переводе во втором издании его перевода «Фауста»).

Каждый раз, когда я порывался писать о его ориги-

нальном творчестве, наступала полоса в его литератур­ной жизни, когда говорить о нем не полагалось. Ничего фатального в этом не было: вся его писательская дея­тельность была полна злоключений.

Подошел час разлуки — перед отъездом Пастернаков за границу. Вечер накануне отбытия в памяти почти не отложился. Partir est un peu mourir 1, говорят французы. Настроение у остающихся — сестры Ирины, Александра Леонидовича, Анисимовых, Локса, Буданцевых — было похоронное. Блестящая веселость не покидала только Боброва: он неистощимо острил. Борис Леонидович был возбужден, хозяйка дома — «не в своей тарелке». «Эпо­са» не было, преобладал «надрыв в трактире». Все, кроме Евгении Владимировны, Ирины и Александра Леонидо­вича, перепились. Борис Леонидович, как это часто с ним случалось, особенно восторгался Буданцевым:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   12

Похожие:

Николай Николаевич Вильмонт (1901-1986) одна из интереснейших фигур в нашей литературе. Исследователь немецкой и русской литературы, признанный знаток Гёте iconВступительная статья и комментарии: Н. Вильмонт
Великий национальный поэт пламенный патриот, воспитатель своего народа в духе гуманизма и безграничной веры в лучшее будущее на нашей...

Николай Николаевич Вильмонт (1901-1986) одна из интереснейших фигур в нашей литературе. Исследователь немецкой и русской литературы, признанный знаток Гёте iconВступительная статья и комментарии: Н. Вильмонт
Великий национальный поэт пламенный патриот, воспитатель своего народа в духе гуманизма и безграничной веры в лучшее будущее на нашей...

Николай Николаевич Вильмонт (1901-1986) одна из интереснейших фигур в нашей литературе. Исследователь немецкой и русской литературы, признанный знаток Гёте iconР. Штайнер Естественно-научные труды Гете
Естественнонаучные труды Гете с вводными статьями, пояснительными заметками и комментариями в тексте, изданы Рудольфом Штейнером,...

Николай Николаевич Вильмонт (1901-1986) одна из интереснейших фигур в нашей литературе. Исследователь немецкой и русской литературы, признанный знаток Гёте iconВаня (в кучерском армячке). Папаша! Кто строил эту дорогу? Папаша
Некрасов Николай Алексеевич великий русский поэт, писатель, публицист, признанный классик мировой литературы. Стихотворения и поэмы...

Николай Николаевич Вильмонт (1901-1986) одна из интереснейших фигур в нашей литературе. Исследователь немецкой и русской литературы, признанный знаток Гёте iconКраткое содержание проекта Некрасов Николай Алексеевич великий русский...
Современники говорили, что он был «человек мягкий, добрый, независтливый, щедрый, гостеприимный и совершенно простой… человек с настоящею…...

Николай Николаевич Вильмонт (1901-1986) одна из интереснейших фигур в нашей литературе. Исследователь немецкой и русской литературы, признанный знаток Гёте iconРазработка урока : “ Тема семьи в русской литературе ” Работа
Тема семьи – одна из сквозных тем как в мировой, так и в русской литературе. Благодаря ей раскрываются и взаимоотношения поколений,и...

Николай Николаевич Вильмонт (1901-1986) одна из интереснейших фигур в нашей литературе. Исследователь немецкой и русской литературы, признанный знаток Гёте iconНиколай Александрович Бердяев Экзистенциальная диалектика божественного и человеческого
Николай Бердяев – один из виднейших представителей русской религиозной философии ХХ столетия, но прежде всего – первый в нашей стране...

Николай Николаевич Вильмонт (1901-1986) одна из интереснейших фигур в нашей литературе. Исследователь немецкой и русской литературы, признанный знаток Гёте iconНиколай Александрович Бердяев Истоки и смысл русского коммунизма
Николай Бердяев – один из виднейших представителей русской религиозной философии XX столетия, но прежде всего – первый в нашей стране...

Николай Николаевич Вильмонт (1901-1986) одна из интереснейших фигур в нашей литературе. Исследователь немецкой и русской литературы, признанный знаток Гёте iconВ. А. Сухомлинский Вступительное слово учителя
Именно поэтому с образом женщины тесно связана одна из «сквозных тем» в русской литературе – тема дома и семьи. Вот почему так важен...

Николай Николаевич Вильмонт (1901-1986) одна из интереснейших фигур в нашей литературе. Исследователь немецкой и русской литературы, признанный знаток Гёте iconЕстественнонаучные труды Гете с вводными статьями, пояснительными...
Естественнонаучные труды Гете с вводными статьями, пояснительными заметками и комментариями в тексте, изданы Рудольфом Штейнером,...



Образовательный материал



При копировании материала укажите ссылку © 2013
контакты
www.lit-yaz.ru
главная страница