Ленинградские повести




НазваниеЛенинградские повести
страница6/6
Дата публикации29.06.2013
Размер1.45 Mb.
ТипДокументы
www.lit-yaz.ru > Астрономия > Документы
1   2   3   4   5   6
Там, где в багряной одежде сядет усталое солнце; в дальних лиманах лимонных, в бледных лианах лиловых.

^ Дай мне немного покоя, море мечты и мучений; дай мне уйти под луною озером лунным покоя.

Может, все черная осень, может, вчерашние взгляды, может, прощанье, прощанье? Может, встречаться не надо...

^ Время тревог и раздумий, время печали вечерней...

Осень”.

Друзья Бетховена: Брейнинг, Шиндлер и Гютенбренер, свидетели последних часов жизни Бетховена, писали впоследствии так:

...День был трагический. Тяжелые глыбы облаков скопились на небе. Между четырьмя и пятью часами тучи сдвинулись так, что в комнате стало совсем темно. Внезапно разразилась страшная гроза со снежной метелью и градом. Удар грома потряс комнату, освещенную зловещим отблеском молний на снегу. Бетховен открыл глаза, угрожающим жестом протянул к небу правую руку со сжатым кулаком. Выражение его лица было страшно. Казалось, он кричал: “Я вызываю вас на бой, враждебные силы!”.

Гютенбренер сравнивает его с полководцем, который кричит своим войскам:

^ Мы их победим!.. Вперед!”. “Рука упала. Глаза закрылись... Он пал в бою”.

Так писали очевидцы.

27 марта доктор Вагнер и профессор Ваврух сделали вскрытие тела. Были спилены височные кости и найдены значительные изменения слуховых органов.

Посмертная маска снята скульптором Дангаузером после вскрытия, когда лицо уже отекло, деформировалось.

Беттина Брентано-Арним дважды, в 1839-м и 1848 году, публиковала письма Бетховена, адресованные ей.

Вот и все.

Я вчера слушал Бетховена...

А в гостинице мне сообщили, что Павел на прошлой неделе по железнодорожным путям в пьяном виде шатался, попал под маневровый паровоз и скончался в больнице, не приходя в сознание.

Боровичи Ноябрь-декабрь 1977 года.
^ ПОВЕСТЬ ВОСЬМАЯ

Возвращение в Великие Луки.
Брахман ничего не имеет ни в прошлом, ни в будущем, ни в настоящем.

ДХАММАПАДА, СТ. 421
1

Уезжал я из Ленинграда ночным поездом в общем вагоне, но уже успел занять вторую полку с матрацем, на котором намеревался спать ночью, и это мне почти удалось. Приближались пушкинские дни, а потому и в поездах стало тесно. Много народу направлялось по пушкинским местам в село Михайловское и Тригорское. А вокруг меня, на боковых, нижних и верхних местах разместились: два пассажира до Великих Лук, старушка, что была глуха, миловидная девушка из Новосокольников, два молодых специалиста, женщина в итальянских очках и еще некто озабоченный и серьезный.

И вновь я ожидал необычайных происшествий. И случилось...

Два пассажира, те, что до Великих Лук, раздобыли где-то бутылку водки (заметьте, ночью), выпили, сошли с поезда, и один из них в вагон не вернулся, о чем стало известно лишь в самих Великих Луках от его спутника.

Старушка, та, что была глуха, имела в своей хозяйственной сумке жаренную иностранную курицу, а женщина в итальянских очках вышла из туалета в спортивной форме ДСО “Динамо”.

Более ничего тревожного в поезде не произошло и пассажиры притихли, смолкли. Лишь два молодых специалиста тихо расспрашивали девушку из Новосокольников, любит ли она блюзы. А девушка отвечала, что у них в совхозе около восьмисот коров, а еще объяснила, что такое продуктивное животноводство, а еще рассказала, что бухгалтером стать после десяти классов очень просто – в Боровичах есть специальные курсы.

Я силился заснуть, но все не мог приспособиться к своей полке. А два молодых специалиста уже говорили друг с другом вполголоса, но отдельные слова пробивались сквозь шум движущегося вагона. Засыпая, я слышал, что у Вали Кругловой попка «чуть низковата, блин», а Женечка – «кадр в порядке, блин».

А я уже засыпал. И снилось мне...

Да, знаете, я иногда вижу цветные сны. Вероятно, это началось у меня с появлением цветного телевидения.

А Вам снятся цветные сны?

В ту ночь под потрескивание и покачивание движущегося вагона мне приснился странный, ископаемый пейзаж: огромные папоротники и хвощи, а среди них резвятся динозавры, нажравшиеся молодых побегов и слегка захмелевшие. У всех у них очень странные имена, которые можно выговорить только во сне, но разговор их показался мне понятным.

Самый тощий и гордый динозавр по имени Ы-Ь что-то рассказывал о том, как он отдавил полхвоста мастодонтихе:

“Случайно, Блин. На ее соблазнительную походочку загляделся”

Рассказ был встречен одобрением.

– И-го-го! Ха, ха, ха! Ох! Ах!

Развеселившиеся динозавры испускали доисторические вопли, от которых бледнела и дрожала вся окрестная фауна, даже на значительном расстоянии от звукового эпицентра.

- Слабый пол! Слабый пол! Блин! – прочавкал толстомордый Х - Ь.

- А мы с Э-Ь только сегодня стадо молодых мамонтих из наших папоротников выпустили домой, – продолжал Ы-Ь, – три дня с ними шутили. И никаких проблем. Блин!

«Хороши шуточки, – подумал я, – от них через сотню веков зоологи мозги себе свихнут”.

– Три дня шутили. Сами, блин, чуть живые выползли. А ихние мамонты только лопухами хлопают, да хобота задирают. Охотники. Блин.

Поезд внезапно дернулся и встал. Я проснулся и снова услышал беседующих молодых специалистов. А разговор уже перекинулся на вытрезвители и на то, как пили, где, когда и сколько. Я старался не вслушиваться, а спешил заснуть, надеясь досмотреть свой диковинный доисторический сон. И это мне удалось.

Я вновь увидал поляну и одноглазого Ы-Ь, лежащего на боку под папоротником.

– Эх, вы, архикомтерисы, – хрипел он, – На сухих побегах балдеете. А мы с братаном с прошлого года кое-чего в яме заквасили. Полчасика пососешь и готово. Никаких проблем. Вот вчера проснулся, а кругом лесу наломано, хоть в футбол играй.

– Да где его брат? Пошли к его брату, – оживленно зашумели динозавры.

– Нет, – вдруг страшно оборвал гомонящих Ы-Ь, – Нету моего братуу, ящеры, – жалобно захрюкал он. – Пошел я к яме похмелиться, а в ней братан мой роднооой плавает, ох, ох, ох, как живой, блин, только хвост наруужу.

– Вырождаемся, блин – жалобно затянуло старое сморщенное чудовище из-под крайнего папоротника, – Холодно мне. И солнышко не то стало, и лес скудеет, и пища, и старуха тухлые яйца несет.

– Куда несет? Зачем несет?

– Ха, ха, ха! Старуха несет яйца! А ты, дырявый дирижабль, что несешь, помидорчики? Ха, ха, ха!

– Оглянитесь! – вдруг ни с того, ни с сего загомонили два шустрых хулигана с повязками на передней лапе, – не от холода дохнем, а потому что мозгов мало. Посмотрите, кто нами управляет, блин.

Все обернулись на портрет Я -Ь-Ю, высеченный на скале.

Да-а! Высечен непонятно кем, но точно и сурово – прямо не портрет, а диагноз.

Изображенный был велик, как бронтозавр, имея при этом башку величиной с пуговицу, да и башка-то – одни зубы, ни усов, ни бровей, ни лысины, не говоря уже о мозгах. Да-а! На: поляне воцарилась тишина.

– Вот! Сами выбирали, – продолжали хулиганы.

Все знали, как выбирали и из чего, но разговаривать на эту тему было лень. В политику никто лезть не захотел, а зря. Трусливо смолкнув, динозавры улеглись в папоротники ждать следующего утра.

И утро наступило. И я проснулся в Новосокольниках и вспомнил о том, что все динозавры давно вымерли.

2

Поезд стоял.

Миловидная девушка сошла на платформу с двумя корзинами и улыбнулась мне на прощанье.

А Новосокольники очень грустная станция и холодная. И поезд пошел медленнее. Но скоро, скоро Великие Луки. А Великие Луки уже Вам знакомы.

В Великих Луках меня ждали дела; весь день провел я в кабинетах и канцеляриях, устал и проголодался, а вечером перекусил в гостиничном буфете.

“Люба – в другую смену”.

И я заспешил и через полчаса уже сидел в комнате знакомого Вам общежития.

Нас было шестеро.

Мы сидели за столом, но я предчувствовал седьмого участника этого ужина. И вскоре он появился.

“Московское время 19 часов. Передаем вечерний выпуск последних известий”, – так сказал диктор из включенного радиоприемника.

Я сказал: “Да”, потом: “Нет”, потом еще раз: “Да”, потому что думал совсем о другом, а необычайные и страшные застольные истории о том, что происходит вокруг нас, я не слушал, ибо сам знал и мог рассказать очень много таких же историй.

А толстушка-Верочка рассказала какое ужасное дело произошло в Ленинграде прошлым летом. Об этом деле она узнала от брата, что плавает сейчас за границей. А все началось с губной помады. А все девчонки охали и пугались, и переспрашивали, что за помада. А оказалось, что заражена была помада, та, что стоила рубль восемьдесят; и всех пострадавших от нее пришлось усыплять, потому что болезнь сап не излечивается и очень заразная.

А усыпляла специально созданная группа медицинских работников, под видом прививок, и эту группу потом пришлось навсегда вывезти далеко из Ленинграда, чтобы сохранить все в тайне. А родственникам говорили, что смерть наступала от несчастного случая, чтобы не сеять панику. А трупы никому не выдавали, отчего случайно асе и стало известно ее брату, который сейчас в Бразилии.

И много еще ужасных историй, похожих на эту, и еще страшнее случалось в различных городах нашей страны в разное время. И все эти истории непременно были бы рассказаны тихим июньским вечером, за столом, накрытым цветной скатертью, на которой стопки, да винные бутылки, да тарелка с колбасой и хлебом. Но Любка-повариха очень танцевать захотела, и потому заиграла радиола, и зашевелились девчонки и подпевать начали:

“А что случилось? Ничего не случилось”, и тесно стало в комнате, и за окном стемнело уже.

4

А Юрка не танцевал, – он только курил – цену себе набивал. А Верочка совсем на него не смотрела, она только так просто улыбалась своей улыбочкой, когда вдруг в комнату вошел Павел.

– Здравствуй, жена! Здравствуйте, гости! Вперед и никаких проблем! –

И неловко сразу стало, и скучно, хоть знали все – никакая ему не жена Любка, и видеть она его уже не хочет, да вот боится его, и есть на то причина.

– Да будет за столом веселье, – приговаривал Павел и ставил на стол светлую бутылку “Столичной”.

А девчонки не улыбались и к столу садиться не спешили.

А Павел балагурил и распечатал бутылку ловко и разлил во все стопки, а себе стакан освободил.

А Юрка курил спокойно, и очень ему все это не нравилось.

Павел выпил один и тоже успокоился.

А любопытная Рая спросила, что это он принес такое длинное в бумаге.

– Раздвижную палку, – сказал я.

А Павел объяснил; что это лампа дневного света с участка, для одного знакомого - “просил”.

Потом выпили все неохотно, и я встал и вышел на лестничную площадку, а там услышал, что в комнате уже не разговор, а монолог надсадный, истеричный.

- Измотала, сука, я ж тебя люблю, ну, кому сегодня будешь давать? Тому? Этому? Дрянь. Подстилка. Сил моих нет. На, дрянь! На! На!

Я шагнул обратно в комнату и сразу увидел Любку, прижимающую ладони к щекам; сдвинутый стол; а в середине комнаты огромного Павла, а еще длинную лампу дневного света, завернутую в бумагу, в углу, которая лопнула у меня в руках оглушительно, и белые осколки ее разлетелись по комнате и остались на голове у Павла. Но прежде чем я успел подумать, какая крепкая у него голова, снова раздался треск и свет опять мигнул, и я не потерял сознания, а только потрогал кровь на голове и ощутил звон в ушах, и увидел, как Павел уводит из комнаты упирающуюся Любку за руку повыше локтя. А еще я увидел разбитое (вероятно моей головой) рифленое дверное стекло и испуганную Верочку.

А Юрка, симпатичный, загорелый, сидел и курил в нейлоновой рубашке, с золотыми часами на руке.

А Верочка засуетилась и принесла мокрое полотенце, и прикладывала его к моей голове, и причитала о Любкином горе, и жалела ее, и винила, и говорила, что уехать Любке бы надо, да этот бандит все равно найдет.

И было... Московское время 21 час. В эфире радиожурнал “Глобус”. Я шел в гостиницу.

А уже в номере у зеркала я строил себе рожи, потому что очень щипало, когда я поливал голову одеколоном, и думал о Любкином письме, смешном и искреннем, а еще о том, что никуда ей от Павла не деться. И, наверное, Любка и Павел поженятся. Как все глупо и грустно, невероятно. Почему? От чего так дурацки и непоправимо? А еще, что у Любки такие колени! А еще голова моя кровью мажет подушку. А еще, что останется грустью и болью и жаждой эта встреча. А еще, что, наверное, в своей жизни я ее никогда, никогда не забуду, да и что эта Любка? Подумаешь, Любка! Ах, Любка!

И совсем становилось мне и горько. И всю ночь не спалось мне.

А позже, когда утро вошло в мои окна, и уже просыхала прохлада, новый день начинался обычный и жаркий, я спустился на почту. Голова все болела. А на почте для меня уже было письмо, и оно оказалось из Вены. В современном полосатом конверте из архива, – старый лист, пожелтевший от времени, сложенный вчетверо. “Беттине Брентано”, дата, адрес, – все на немецком. Но об этом уже рассказано мною в другой повести. Может быть стоит напомнить, чем окончилась та повесть? А повесть окончилась тем, что Павел на прошлой неделе по железнодорожным путям в пьяном виде шатался. И к чему это все привело, тоже написано в той повести.

Вот как это было в Великих Луках, если уж писать все подробно.

Великие Луки. 1970.

^ ПОВЕСТЬ ДЕВЯТАЯ

ПИЛИГРИМ

(шесть миниатюр о странствиях во времени)
“Трепет тела. У плеча вздох глубокий. Рук томленье... И восторг и нетерпенье загорелого плеча.

Словно струны трону строки.

Бело-синий блеск белков… Тени виснут с потолков. Ты протягиваешь руки.

Трепет тела у плеча – искушенье пилигриму. Только строки струны тронуть... Затеряться невзначай...

Бело-синий блеск белков тонет в тени потолков”.
1

НАЧАЛО

О, вы, образы и видения юности моей, я поминаю вас сегодня, как павших в бою героев.

Ты три дня промолчала, сидишь, как мокрый воробышек, а сегодня цветок приколола, улыбаешься так виновато. Ты вернулась утром в субботу, а уже настал понедельник. Ты вернулась, но то время и место, да и я сам – все теперь уж далеко.

Вот камин. Вот страницы, это все о тебе. Ты уже обогрелась и читать их устала. Я тебя дождался. Ждал, но ту, что была там, в дали невозвратной.

Я часто читаю и слышу о цветных снах. Должен сознаться, мне цветные сны стали сниться только после приобретения цветного телевизора (я уже писал об этом), но, странное дело, цветные передачи мне кажутся менее правдивыми, чем черно-белые.

До войны, вероятно, всем снились только черно-белые сны.

Теперь я уже убежден, что в детстве все было естественней, без подкрашивания, правдивей.

Никогда не забуду свою первую любовь. Любимая мной женщина была красива, истинно красива. Те годы давно ушли. Я влюблялся потом, любил, но всегда в сравнении с ней все это казалось цветным фильмом.

Милые женщины той далекой поры, низкий поклон вам. Теперь часто видят причину столь яркого проявления лучших ваших душевных качеств, в трагической обстановке, которая служила ему и фоном, и побуждением. А я еще этому явлению нахожу объяснение в событиях предшествующих лет, а земных веяниях, в подводных течениях Эпохи, в проявлениях самого века, его живописи, его музыки, его поэзии, его чаяний, свершений и разочарований. Так или иначе, в моих воспоминаниях довоенные женщины всегда очень скромны, очень добры, очень строги, очень красивы. Они понимали, жалели, знали, верили, любили, умирали от горя и не прощали измен.

Эй вы, беззаботные очаровательные и капризные девчонки, внучки в мини-юбках или джинсах, за рулем современных автомобилей или просто с сигареткой в тонких пальцах, я ищу в вас прекрасные черты ваших бабушек,

А ты опять притихла и моргаешь глазами.

Чего ты моргаешь?

Я сегодня хочу побыть в одиночестве и рассказывать ничего не буду. Я давно не вспоминал те годы. Давно.

Было очень тихо. У меня замерзли ноги, а спать пока не хотелось. На чердаке в треугольнике слухового окна чуть раскачивалось ленинградское тревожное небо, и я вспоми­нал маму, лето, велосипед Вовки Траберга. У меня за пазухой грелась почти половина довоенного батона. Днем я уже съел всю его плесень и случайно сколовшиеся крошки, Я давно не был в своей довоенной квартире на Гражданской и даже не знал, что крышу нашего дома еще осенью снесла взрывная волна. Дверь пришлось открывать ломом. В квар­тире валялись листы книг с упавшей полки. Сразу бросались в глаза большие подмоченные страницы академического Пушкина. Дождь и снег сделали свое дело. Буфет распался при первом же прикосновении, а кусок батона сохранился под перевернутой стеклянной банкой, и это было удивительно среди разбитой вдребезги посуды. Завтра на санках перевезу остатки буфета, полки и бумагу в подвал к Валентине Петровне; печь протопим и чайник поставим.

Вот слуховое окно опять посветлело. Я влез на перевернутое ведро, высунулся по пояс и увидел шарящие лучи прожекторов. Звук самолета не был слышен. Но вот лучи пе­ресеклись в одной точке, замерли, – значит, его обнаружили. И тогда я услышал гул и хлопки где-то далеко, а вот уже совсем близко – очень громко и рядом, – совсем оглушительно. Я не разобрал, сбили самолет или он ушел. Зенитки стали затихать и вдруг смолкли совсем, и тогда небо потемнело так же быстро. Я спустился на шлак чердачного перекрытия, снял рукавицу и потрогал холодный ботинок. За пазухой у меня шевелилась половина довоенного батона – это Валентине Петровне. Часов у меня, разумеется, не было, и я не знал, который уже час и скоро ли смена.

Мой пост самый скучный. Напротив в окне чуть задралось затемнение и приметен тускловатый свет коптилки или свечи за шторой. Сегодня спокойная ночь, вечерний напет был непродолжительный, это где-то около полуночи, еще до моей смены.

Валентина Петровна очень красивая. Два дня назад она получила “похоронку” и все время лежит у себя поверх одеяла, даже ватника не снимает. Я вырасту и женюсь на ней. Может, летом война уже кончится. Валентина Петровна молчит все время.

Наша “буржуйка” совсем развалилась. Надо подыскать кусок жести от старого ведра или от чего другого и сделать к ней новую дверку. Раньше на заднем дворе, за сараями, ва­лялось очень много старого железа с крыши и другого. Мы часто играли в дровах, строили штаб с потайным ходом. Сережа Бахонько нашел там два целехоньких колеса от самоката, а у меня уже был самодельный самокат на подшипниках. Осенью папа обещал мне купить настоящий московский велосипед. Это в ту осень...

Ве-ло-си-пед- Ма-ма. Я уже взрослый, Мама. Хлеб свежий и чай с сахаром. Валентина Петровна. Вален-ти-на. Самолет, са-мо-лет. Валентина Петровна, любимая.

Я помню...

Как любил я! Как ждал. Любовался. А смотреть стеснялся, подсматривал. Вот поправила волосы. Вот опустила ресницы. Вот теплой ладонью коснулась моих волос. “Пора подстригаться”. А вот чуть улыбнулась. Вот встала, ушла, а тепло осталось на диване, где сидела, и можно щекой. Я готов был на смерть, на пытки, на муки за нее. Что мне снилось ночами! Как хотел я спасти... только б случай. Как я ждал почтальона. Может, вышла ошибка? Может, будет письмо, ведь такое бывало. Ревность? Нет. Я совсем не ревновал к нему, может быть, уже погибшему, любимому ею; только б ей стало лучше. “Похоронка” лежала на столе рядом с фотографией молодого военного.

Валентина Петровна...

Она уже похоронила мать и тетку, отец “пропал без вести” в самом начале войны, на той неделе умерла старшая сестра, а теперь еще эта “похоронка”, Валентина Петров­на... Она лежит одна в холодной комнате, где окна вровень с панелью, лежит поверх одеяла. Рядом за стеной бомбоубежище для жильцов трех соседних домов. Она лежит одна в полуподвале своего полуразрушенного дома. Лежит одна. Что делать? Что делать? Валентина Петровна.

Небо в слуховом окне вдруг осветилось и погасло. Очень холодно. Вот, напротив, в окне поправили затемнение, и совсем все черно.

Утром я привезу ей на санках остатки буфета и страницы с Гражданской, и отдам полбатона, и скажу, что уже ночью съел половину, и она сядет ближе к огню и протянет ладони над печкой. Скоро смена. Холодно. Валентина Петровна. Любимая.

Как давно это было.


2

ТЕНЬ

“И многие уходили в пустыни, потому что они уставали быть мечом, сраженьем и полем сраженья”.
Сколько сапог износил, сбил, разорвал и стер я на грубых наждачных кругах дорог, спутанных и перевитых, подобно нечесаным волосам гигантского косматого дикаря. Я не искал, а просто бродил по свету и потому не нашел ничего. И вот я построил небрежно, но прочно сказочное царство не от мира сего, отвратительно-трезвой деловой повседневности. Я не надел ни разу пурпуровую мантию, не прикалывал к вороту булавку с зеленым камнем, потому что мужчине не пристало носить яркие одежды и украшения. В моем царстве я строен и молод, не красив (ну и что ж?). У меня на широком поясе кинжал из прекрасной стали, в твердой руке он не гнется. Я служу моим слугам, ибо все они дети царей, но не знаю, зачем они так рядятся без вкуса, отчего так боятся.

Ну, а ты. Лялька, что сжимаешь в руке, что подносишь к губам? Все ревнуешь к татарской княжне? Как умеешь ты петь! А вино ты не любишь.

Ты красива, и знаешь об этом, и следишь из-под прядки волос, раздвигая тонкими пальцами брюссельское кружево или протягивая мне холодный, как изумруд, дагестанский чеканный кубок с темным палермским вином. А когда ты нагая отдаешься на шкуре пантеры при свече, то ждешь только часа. Конь берберский, молодая кобылка, лишь опустишь поводья – на дыбы, и взыграет, и помчит, и теперь уж не всадник, а она сама правит, понесется тотчас к цели, и ее не удержишь – и зачем? Только крепче в седле. Задыхается ветер... и смотри, вот беда, если выронишь вовсе поводья.

Сердце, ты пережди, успокойся.

Много дел в моем царстве, отдохну и княжне помолюсь. Я ее никогда не забуду. А еще помолюсь, чтобы чаще приезжал для нее Окуджава, и еще, чтоб любимый ее чаще находил ей время, чтобы вкусное, дорогое она ела почаще... и еще все, что нужно для счастья в ее государстве.

В моем царстве под солнцем не жарко, только чайки опять раскричались. А княжна уже где-то далеко.

Слышишь, благоприятствуют ветры: бриз, муссоны, пассаты? Лялька, Лялька, ты что загрустила? Ах, царица с повязкой рабыни. Добровольное рабство – награда. Лялька, спой мне, спой о гусаре, а еще о любви и разлуке, а еще – для чего на земле этой вечной живем. Спой мне, Лялька. Помнишь, разве давно это было?..

Было душно. А когда тот, чернявый с гитарой, распрощался, Лялька вдруг отвернулась, в свете теплом керосиновой лампы, скрывая за веером слезы. Огонек чуть дрожал, и на стенах колыхался узор абажура. Стало тихо совсем, а он, стройный, темноволосый, уже уходил, направляясь к освещенной садовой решетке, унося в глубине своих серых глаз легкий трепет ее узких плеч под накидкой. Плачь, гитара, за кустами жасмина, удаляясь по пыльной дороге. Вот шагов уж не слышно, а поле до утра не заснет, чтобы утром встретить солнце и свет голосами, перезвоном и треском, словно это бескрайний оркестр бессистемно проверяет свои инструменты. Но еще так далеко до утра.

Ты сорвала цветок жасмина и к губам поднесла, а гитара не слышна уж совсем. Чуть заметно дрожат твои губы, на лицо словно тень набежала. Ах, как душно!

3

^ ЯРМАРКА В НИЖНЕМ НОВГОРОДЕ

“О женщине следует говорить только мужчинам, не потому ли мы должны испить горькую чашу любви”.

И будет твой дом не забыт любовью и весельем, красным словом и песней, вдохновением и праздником. Пусть не пылится в нем гитара, не иссякнет вино без излишеств.

Ах, вино вечеров, взгляда, будто случайного...

Ax, вино твоих песен, а зубы так белы.

Ах, вино ожидания.

Что ты знал, упрямый малыш-несмышленыш? Ты - уже целый мир, но не надо... никому ведь нет дела. Кто поймет и зачем? Это только твое, ты ведь знаешь.

Ну, а ты? Ну, а ты меня ждать не устала?

Ты ведь знаешь, я ее никогда не увижу, но боишься. Чего ты боишься?

Как бела твоя кожа! У нее была кожа чуть смуглее. Ну и что? Все проходит, как лето и юность... Не ревнуй. Татарчонок теперь уже вырос, стал такой широкий и жирный. Он ведь князь и ест очень вкусно.

Ты нежна. Ты так ласкова. Как ты ласкаешь!

Дом уже не далек.

Возвращенья – всегда перемены. Знаю, встретишь, как прежде, пригубишь то, что в синем бокале, а сама выпьешь то, что в зеленом...

Вот связался черт с младенцем! Да теперь, видно, поздно, коли уж так случилось. В октябре будет ровно два года, но проститься с тобой сил не хватит, я ведь старый уже.

Завари мне крепкого чая и придвинься поближе и ладошку вот так... все равно скоро будем прощаться.

Ну, вот слушай, что было тогда, когда это было.

Капитан только раз показался пассажирам. (Помнишь, это на пароходе “Царица Тамара”.)

Я сидел в парусиновой куртке на палубе за буфетным столиком под трепещущим тентом и смотрел на лопасть колеса, что шлепала по воде, и на радугу в брызгах, не долетающих к твоему белому каблучку.

Ты сперва попросила “Фиалку”, но пить не стала, а потом молчала все время. Тебя сильно укачала река, шум машины и эта трясучка.

Я заметил, что ты побледнела, а глаза твои потемнели.

“Может, лучше сойти нам на берег?”, – но ты отказалась, улыбнулась так слабо и еще раз попросила; “Дотянем до Нижнего”, а потом опять замолчала, словно слушая что-то в себе. Я не стал тебя беспокоить.

Берега проплывали, чуть качаясь. Пароход неожиданно загудел. И тогда по трапу спустился на палубу, к нам, тот высокий смуглый господин, одетый на английский манер. Он встал красиво спиной к ветру, чтобы раскурить свою трубку, и взглянул на тебя. Ты опустила ресницы. Рядом с трапом двое цыган замолчали, насторожились. Бородатый чуть кивнул ему головой и сказал: “Мойра”, оскалив корявые зубы. Он чуть вздрогнул и опять взглянул на тебя, сероглазый.

Мне все это казалось маскарадом переодетых марксистов, перевозящих мифическую «Искру» из Гельсингфорса через Петербург по Волге еще куда-то, а потому я не придал этой сцене значения, и напрасно.

Ты сидела за столиком бледная, тебе было плохо.

Там внизу надрывалась машина.

За бортом проплывала Кинешма,

Ты вздрогнула зябко. Мы спуститься каюту, и там ты очень спокойно, но, как бы оправдываясь, сказала, что ждешь от меня ребенка.

Мы сошли с парохода в Нижнем Новгороде. Угрюмый извозчик отвез нас в гостиницу Артюхова, в других гостиницах свободных мест не нашлось.

– Ярманка, барин, – повторял угрюмый извозчик.

Номер был тесноват, но довольно опрятен. Легкий запах шиповника создавал иллюзию уюта. Ты долго не могла уснуть: вздыхала, ворочалась, капризничала. Было очень душно. Наконец ты уснула, но во сне дышала с надрывом, словно спорила или вздыхала.

Вечером гостиница наполнилась какой-то суетой, шарканьем, голосами. Должно быть, прохвост Артюхов сдавал номера на ночь. Я попытался открыть окно, но оно оказалось заколоченным. И тут мне померещился шорох и какое-то движение у двери. Я распахнул дверь. В коридоре, тускло освещенном керосиновой лампой, подвешенной к потолку, я увидал чуть пригнувшегося бородатого цыгана с парохода. Цыган распрямился. В желтом свете масляно сверкнули его начищенные короткие сапоги и серебряная пряжка на поясе.

– Купи, барин, коня. Без коня далеко не ускачешь, – проговорил он, оскалив золотые зубы, и протянул мне на пестрой тряпице кривой цыганский нож.

– Пошел вон, каналья.

Я захлопнул дверь, но встревожился. Ты теперь спала спокойно. В номере было все так же душно. Я прислушался к твоему дыханию. Оно стало ровным.

Волнения и тревоги беспокойного дня, постоянный шум, духота, да еще этот приторный запах шиповника сильно утомили и меня. Хотелось пить.

Осторожно заперев номер на ключ, я отправился к деревянной лестнице, ведущей вниз, в ресторан, и сразу же столкнулся с полным, веселым господином, который вдруг как-то неестественно громко обратился ко мне:

– Я вас помню, любезный.

– Не имею чести...

– Позвольте, дюша... Ленкорань... Бутырский полк... Полковник Еремин...

– Сожалею, не имел чести...

– Ну, полно, полно, дюша. Выпьем за тех, кто не уберегся чеченской пули.

Он протянул мне бокал шампанского с подноса услужливо подставленного гостиничным официантом. Я принял, выпил залпом, и тут мне почудился дальний гудок парохода. И вот тогда, у дальней стены, за спиной услужливого официанта, появился тот высокий смуглый господин. Он стоял ко мне вполоборота с неизменной трубкой в руке и, глядя в сторону, казалось, слушал происходящее.

Толстый господин уже лез лобызаться. Я с трудом ушел от его объятий, возвратился в номер и засветил свечу.

Ты спала спокойно, только сквозь дневную бледность теперь чуть просвечивал легкий румянец. Я почувствовал опьянение. Нестерпимо захотелось спать. Превозмогая себя, я наскоро разобрал постель, с трудом разделся, задул свечу и уже из последних сил плюхнулся в артюховские перины, пахнущие турецким порошком и корицей, а едва коснувшись подушки, уже плыл, плыл, плыл...

4

ПРОБУЖДЕНИЕ

Он говорил: "Непостижима глубина, а ты только изменчива и необузданна", а потому и страшился тебя, путаясь в своих сомнениях.

Ветер, паруса напрягающий, ты пространство, спрессованное, летящее. Можно ли тонкой ладонью, мачтой или веслом познать твою силу, стремящуюся в бесконечность над бескрайним кипением? Вот и гребень волны уже сорвало, понесло над поверхностью. Вот скрутило жгутом, подняло и колышет, и вверху растрепало уже. Вот и света не стало совсем.

Ах, волна, ты плотнее, тяжелее ветра, ты прочна. Ах, как ты раскачалась. Ах, как... Ах, как... Ах, как ты раскачала соломинку. Это я на плоту, перевернутый многократно.

Ах, прости мне вину мою. Я тебя никогда не увижу. Ах, прости мне и ты.

Ветер всю ночь орал, гремел всем, что было в его пространстве. Сорвал крыши домов в поселке Гулиб, а в ауле Метлах повалил саманные стены. Ветер сильно кричал, а море еще сильнее гремело.

Утром солнце. И море чуть плещет, а водоросли на гальке, и много убитых медуз, и дым белый-белый растворяется в светлом.

Где мой дом? Разве я не тонул этой ночью?

Я проснулся далеко от моря в котором тонул, в Нижнем Новгороде, в номере гостиницы, принадлежащей мещанину Василию Артюхову. С высокой кровати сквозь занавески окна я видел выбивающих тростниковыми сетками ковровую дорожку. В этой части города река совсем не ощущалась. Даже пароходные гудки сюда уже не долетали.

В номере вечерние запахи сменились дневными. Голова сильно болела, и вдруг я понял, что уже часа четыре пополудни, поспешно приподнялся с подушки и увидел твою неприбранную покинутую постель... А сердце уже почувствовало и отозвалось ознобом. Я позвал – ты не откликнулась.

Страх, перерастающий в ужас, охватил меня.

Я быстро оделся и вышел в коридор.

Гостиница обезлюдела. Казалось, все постояльцы враз покинули ее.

Все двери в номера и служебные помещения были распахнуты, а на нижнем этаже испуганная прислуга на все мои вопросы лишь недоуменно пожимала плечами.

Почему-то вспомнился вчерашний угрюмый извозчик. “Ярманка, барин”.

Что было дальше, помню плохо.

Казалось, ноги сами носили меня по разогретым солнцем мостовым, мимо лавок и контор, по торговой пристани, пропахшей смоляным канатом, по почтовым станциям и участкам. Мои усилия были отчаянны, бестолковы, а потому бесполезны. Поздно ночью, утратив всякую способность к каким-либо действиям, я вернулся в гостиницу и опустился в кресло своего пустого номера, уже прибранного прислугой, и тотчас услышал вежливый стук. Стук повторился.

Я не сразу поднялся и отпер дверь.

Передо мной стоял цыган с парохода, но теперь уже не тот бородатый, а другой, помоложе.

– Купи, барин, вещь, – проговорил он, нагло улыбаясь.

Не говоря ни слова, я отдал ему все деньги из кошелька. Он помял их в руке со словами “Хватит, барин”, сунул в карман, потом расстегнул ворот подпоясанной рубахи, достал и протянул мне спрятанный на животе конверт, как-то мягко, по-кошачьи отступил и исчез в затемненном конце длинного гостиничного коридора.

В свете керосиновой лампы слабыми пальцами я вскрыл конверт и сразу узнал твою почтовую бумагу.

"Милостивый государь!

Не разыскивайте меня напрасно. Не отчаивайтесь. Время поможет Вам. Да хранит Вас Бог.

Помолитесь за рабу Божию Александру”.
Ну, вот и все.

Как нежна твоя ладонь!

Спокойной ночи. Завтра я расскажу тебе о маленькой татарской княжне, а еще о прекрасном, щедром и умном витязе Борисе Григорьевиче.

Ах, княжна, мне тебя не забыть до смерти.

5

ВСТРЕЧА

...Молятся тайно, не верят, не могут насытиться, тянутся жадными взорами сквозь ее покрывало, ловят, не понимают – но только боль ей мерило.
Вот камин догорел, только пепел... Все прошло. Догорели пожары. Пламя биться уже перестало и не жжет, и не страшно, не больно. Ты сбежала с высоким брюнетом. Я искал (вот дурак), но напрасно, и нашел вдруг случайно и понял, что уже опоздал.

“Плачьте, матери, там, у фонтана, вашу дочь любовь убивает, так сама ваша дочь пожелала” – это надпись на камне. Ах, как душно.

Ну, что с тобой, Лялька?

Твой вечерний наряд безупречен. А там дальше, в тени у фонтана, сероглазый брюнет нож сапожный прячет в складки камзола, улыбаясь твоей миловидной подруге.

Слышишь, он предложил опереться ему на руку, чтоб в воде она увидала отраженный свой испуганный взгляд, свою бледность, а потом на него не смотрела, когда в сердце почувствует холод грязной стали, когда бережно тело ее он отпустит на плиты за скамейкой, где тихо играют в шахматы два кавалера в черном, тая под плащами в кружевах рукояти кинжалов.

Лялька, ты ничего не услышишь, там, у стен, где играет на флейте загорелый бродяга, а рядом его пес, беззаветное сердце, положил свою морду на лапы и, наверное, дремлет, а может, тоже слушает флейту.

Как она этой боли боялась! Грязный нож... Ни при чем тут брезгливость, если хочется боли блаженства, миг всего, чтобы страшно и больно, беспредельно ничто, безгранично, как вечность. Ах, любовь.

Он любил, но убил, потому что хотел ее крови, она уже все отдала, что имела, и боялась его потерять. Ах, боялась. Слышишь, как раскричались лягушки там внизу, у ручья, за беседкой. Вот сейчас и меня ты увидишь. Вот дорога хрустит под ногами. Отодвину колючую ветку... Вот стою уж на каменных плитах, на свету с коротким поклоном.

Смолкла флейта, проснулась собака и встрепенулась, а ты так спокойна, только чуть опустила ресницы. Ты не знаешь о том, что случилось у фонтана на плитах, а брюнет сероглазый уж рядом, с красной розой, в расшитом камзоле, говорит с тобой о Ронсаре. Он любезен, умен и начитан. Ты внимаешь в прекрасном волнении.

Прокричала печальная птица, и бродяга с покорной собакой мимо двух кавалеров к фонтану направляется, что он увидит там на плитах... залает собака.

Вот летучая мышь залетела, и к ногам твоим камнем упала, и опять поднялась, и метнулась в темноту, и пропала.

Видишь, вот уже два кавалера в черном и серый бродяга у фонтана над чем-то склонились. Вот в глазах твоих отсвет метнулся. Ты шагнула ко мне.

Я-то знаю, ты боишься за его жизнь, потому что он строен и смугл, а ты хочешь той смертной муки. Ах, как сильно убийцу ты любишь.

Тем прекрасней любовь, тем выше, чем дороже.

Плата или расплата – вот цена ей. Если отдана только монета, значит, ей и цена – монета. Если отданы честь и слава – разве эту любовь оценишь? Если отдана жизнь...

Как ты любишь? Как любишь... Ты хочешь смерти от любви.

Слышишь, конь мой заржал на дороге. Поклонюсь и поспешным шагом прочь из этого мрачного места.

Ты, любовь моя, – светлое утро.

Ты любовь моя, видишь, тянется к солнцу цикорий, и вьюнок свой раскрыл колокольчик, аромат его нежен и тонок.

Ах, любовь моя, – жаркие ночи, трепет тела, поспешные речи и раздумья о сыне.

Вспомни, Лялька, как поле звенело, когда ты губу прикусила и вставать с травы не хотела, и меня так капризно тянула за рукав: “Полежи еще рядом, просто рядом...”.

Возвращаться к тебе бесполезно. Мне тебя не спасти, потому что ты сама спасаться не хочешь.

Ах, любовь – жажда, страсть и безумство. Что мне делать с собой, я не знаю.

6

ТОСКА

... облаками проплыли в дали.

Вот камин догорел, только пепел... Все прошло. Догорели пожары. Пламя биться уже перестало и не жжет, и не страшно, не больно.

Ты вернулась сама рано утром. Возвратилась, а может, случайно так совпало, что я оказался на пути, по которому ты уходила с рваной раной.

Ты вошла рано утром. Устало шли дожди за окном по дороге, по сгоревшей траве и по листьям, что уже почернели. Ты вернулась, а я уже старый.

Ты замерзла. Вот спички. Вот листы, я писал их когда-то... На, возьми, подожги и согрейся, их много...

Да, еще ты спросила, что сталось, помнишь, с Валентиной Петровной.

– Валентина Петровна, да, красавица Валентина Петровна погибла, умерла так без дочек и внучек. Вся семья их по­гибла. Блокада.
К О Н Е Ц


Михаил Вершвовсий

Тел. 81049 1795328915

^

Михаилу Вершвовскому


— 1 —

1Как-то не верится в смерть

Но она близко товарищ

Я бы сказал господин

Но в давних товарищах мы

Оба словесники мы

Русскую речь отоварим

Може сгодится и наша

Душевная кадь.
— 2 —

Мы умрем это не внове

И о том писал Есенин

Мы умрем и наше слово

Не останется ни в ком

Мы надеялись что в детях

Дети чужды нашей крови

Так всегда это бывало

(жаловаться проотцам)

Потому мой брат Вершвовский

Не надейся на жизнь долгу

Она кончится с тобою

Не надейся на жизнь долгу

Она кончится в гробу

Ты прости мой друг сердечный

Эта жизнь — она жизнюга

Порифмуй и ты получишь

Сразу нужный результат

Но покуда есть подруги

На десятки лет моложе

Похоронят и забудут

Наши славные слова

  • 3 —

Но покуда есть подруги

Руку на сердце положат

Что еще тебе Вершвовский

На земле иль в небесах.

  • 4 —

На земле иль в небесах

Где шатаются придурки

Те что верили в господне

Я не верю уж прости

Но немного жаль что мозги

Неплохие на сегодня

Упокоятся с землею

Праху этому в укор

Мы живем и мы глядимся

Может быть солнце-звездами

Никому это не нужно

Разве звезды посчитать.





1   2   3   4   5   6

Похожие:

Ленинградские повести iconУрок-исследование «Тема труда в повести Н. В. Гоголя «Ночь перед Рождеством» в 6 классе
Исследовать связь образа Вакулы с темой труда в повести; показать, как в повести отразилась мечта Гоголя о сильной, гармоничной натуре,...

Ленинградские повести iconХудожественная литература Абрамов Повести и рассказы. Астафьев В....

Ленинградские повести iconПервая радость и первая боль
Цели: учить понимать специфику повести Л. Толстого (совмещение героя повести и рассказчика, исповедальная интонация, роль второстепенных...

Ленинградские повести iconУрок по литературе в 7 классе Тема урока: «Нравственные идеалы в...
...

Ленинградские повести iconЧто смешного и что страшного в повести? Трагическая сатира М. Е. Салтыкова
Портрет Салтыкова-Щедрина, иллюстрации к повести, произведение «История одного города»

Ленинградские повести iconРеферат По литературе на тему: Вклад Н. М. Карамзина в развитие русского языка и литературы
К чему ни обратись в нашей литературе – всему начало положено Карамзиным: журналистике, критике, повести, роману, повести исторической,...

Ленинградские повести iconТамара Шамильевна Крюкова Дата рождения
Писатель разноплановый. В её багаже есть фантастические и реалистические повести, повести-сказки, рассказы, сказки и стихи. Её книги...

Ленинградские повести iconМаленькие повести и рассказы
«Повесть» применяли для обозначения прозаических (а иногда и стихотворных) произведений, не обладающих ярко выраженной экспрессивностью...

Ленинградские повести iconПлан-конспект урока по фрагменту повести В. Распутина «Прощание с Матёрой»
Цель урока: воспитать у учащихся чувство любви к родному дому, определить нравственные аспекты поступков героев повести и отношении...

Ленинградские повести icon«итог пережитого »
«Война и мир», «Анна Каренина», «Воскресение». Между тем Толстой всю жизнь писал повести и рассказы. В 50-е годы он завоевал известность...



Образовательный материал



При копировании материала укажите ссылку © 2013
контакты
www.lit-yaz.ru
главная страница